Нам показалось досадно, и мы навели дядю на то, чтоб он стал рассматривать альбом; а чтоб он не проглядел подписей, я указал ему имя известного русского живописца, подписанное по-французски, и сказал Казначееву вполголоса, но так, чтоб дядя слышал: «Какой позор! русский
художник рисует для русской девушки и не смеет или стыдится подписать свою фамилию русскими буквами, да и как исковеркал бедное свое имя!» Казначеев отвечал мне в том же тоне, и дядя воспламенился гневом: начал бранить Турсукову, рисовальщиков, общество и пробормотал: «Жаль, что нет чернильницы и пера; я переправил бы их имена по-русски».
Неточные совпадения
— Я… так себе,
художник — плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю искусство,
рисую, играю… Вот хочу писать — большую вещь, роман…
Художники корпят над пустяками, вырезывают из дерева, из ореховой скорлупы свои сады, беседки, лодки,
рисуют, точно иглой, цветы да разноцветные платья, что
рисовали пятьсот лет назад.
В 1894 году на огромный стол, где обычно
рисовали по «средам»
художники свои акварели, В. Е. Шмаровин положил лист бристоля и витиевато написал сверху: «1-я среда 1894-го года». Его сейчас же заполнили рисунками присутствующие. Это был первый протокол «среды».
На «средах» все
художники весь вечер
рисовали акварель: Левитан — пейзаж, француз баталист Дик де Лонлей — боевую сценку, Клод — карикатуру, Шестеркин — натюрморт, Богатов, Ягужинский и т. д. — всякий свое.
На них лучшие картины получали денежные премии и прекрасно раскупались. Во время зимнего сезона общество устраивало «пятницы», на которые по вечерам собирались
художники, ставилась натура, и они, «уставя брады свои» в пюпитры, молчаливо и сосредоточенно
рисовали, попивая чай и перекидываясь между собой редкими словами.
И если эти лица и этот быт верны действительности, то думают ли читатели, что те стороны русского быта, которые
рисует нам Островский, не стоят внимания
художника?
Чиновник в нем взял решительный перевес над
художником; его все еще моложавое лицо пожелтело, волосы поредели, и он уже не поет, не
рисует, но втайне занимается литературой: написал комедийку, вроде «пословиц», и так как теперь все пишущие непременно «выводят» кого-нибудь или что-нибудь, то и он вывел в ней кокетку и читает ее исподтишка двум-трем благоволящим к нему дамам.
Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их
нарисовал для Еспера Иваныча один
художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме.
— Какой чудесный человек, не правда ли? — воскликнула Саша. — Я не видала его без улыбки на лице, без шутки. И как он работал! Это был
художник революции, он владел революционной мыслью, как великий мастер. С какой простотой и силой он
рисовал всегда картины лжи, насилий, неправды.
Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: «Я, съешь меня собака,
художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее
рисовать…» Как хотите, так и судите.
Доктор сейчас же поднялся на своей постели. Всякий живописец, всякий скульптор пожелал бы
рисовать или лепить его фигуру, какою она явилась в настоящую минуту: курчавая голова доктора, слегка седоватая, была всклочена до последней степени; рубашка расстегнута; сухие ноги его живописно спускались с кровати. Всей этой наружностью своей он более напоминал какого-нибудь
художника, чем врача.
Он трудился усердно, но урывками; скитался по окрестностям Москвы, лепил и
рисовал портреты крестьянских девок, сходился с разными лицами, молодыми и старыми, высокого и низкого полета, италиянскими формовщиками и русскими
художниками, слышать не хотел об академии и не признавал ни одного профессора.
— Для всех времен и для всех веков! — восклицал Долгов. — Вот это-то и скверно в нынешних
художниках: они
нарисуют три — четыре удачные картинки, и для них уж никаких преданий, никакой истории живописи не существует!
Но по мере того, как историк
рисовал кистью
художника фигуру Степана Тимофеевича и «князь волжской вольницы» вырастал со страниц книги, Коновалов перерождался.
Известно, что ведь
художник всегда беспристрастен: к спорам и теориям он не прикасается, а наблюдает только факты жизни, да и
рисует их, как умеет, — вовсе не думая, кому это послужит, для какой идеи пригодится.
Аркадий «причесывал и
рисовал» одних актрис. Для мужчин был другой парикмахер, а Аркадий если и ходил иногда на «мужскую половину», то только в таком случае, если сам граф приказывал «отрисовать кого-нибудь в очень благородном виде». Главная особенность гримировального туше этого
художника состояла в идейности, благодаря которой он мог придавать лицам самые тонкие и разнообразные выражения.
Он был собрат нашей няне по театру; разница была в том, что она «представляла на сцене и танцевала танцы», а он был «тупейный
художник», то есть парикмахер и гримировщик, который всех крепостных артисток графа «
рисовал и причесывал». Но это не был простой, банальный мастер с тупейной гребенкой за ухом и с жестянкой растертых на сале румян, а был это человек с идеями, — словом,
художник.
Граф Орлов заказал картину Чесменского боя, и для
художника, взявшегося
нарисовать ее, на Ливорнском рейде были представлены разные эволюции.
Князь Луговой, совершенно оправившийся от недавнего волнения, восторженно стал
рисовать перед своим приятелем портрет княжны Людмилы Васильевны Полторацкой. Любовь, конечно, делает
художника льстецом оригиналу, и, несмотря на то, что княжна, как мы знаем, была действительно очень красива, из рассказа влюбленного князя она выходила прямо сказочной красавицей — действительно совершенством.